Надо
отметить, что далеко не на всех произвело убедительное впечатление
выступление В. М. Молотова в первый день войны, а заключительная фраза у
некоторых бойцов вызвала иронию. Когда мы, врачи, спрашивали у них, как
дела на фронте, а жили мы только этим, часто слышали ответ: «Драпаем.
Победа за нами… то есть у немцев!»
Не могу сказать, что и
выступление И. В. Сталина на всех подействовало положительно, хотя на
большинство от него повеяло теплом. Но в темноте большой очереди за
водой в подвале дома, где жили Яковлевы, я услышал однажды: «Вот!
Братьями, сестрами стали! Забыл, как за опоздания в тюрьму сажал.
Пискнула крыса, когда хвост прижали!» Народ при этом безмолвствовал.
Приблизительно подобные высказывания я слышал неоднократно.
Подъему
патриотизма способствовали еще два фактора. Во-первых, это зверства
фашистов на нашей территории. Сообщения газет, что в Катыни под
Смоленском немцы расстреляли десятки тысяч плененных нами поляков, а не
мы во время отступления, как уверяли немцы, воспринимались без злобы.
Все могло быть. «Не могли же мы их оставить немцам», — рассуждали
некоторые. Но вот убийство наших людей население простить не могло.
В
феврале 1942 года моя старшая операционная медсестра А. П. Павлова
получила с освобожденных берегов Селигера письмо, где рассказывалось,
как после взрыва ручной фанаты в штабной избе немцев они повесили почти
всех мужчин, в том числе и брата Павловой. Повесили его на березе у
родной избы, и висел он почти два месяца на глазах у жены и троих детей.
Настроение от этого известия у всего госпиталя стало грозным для
немцев: Павлову любили и персонал, и раненые бойцы… Я добился, чтобы во
всех палатах прочли подлинник письма, а пожелтевшее от слез лицо
Павловой было в перевязочной у всех перед глазами… Второе,
что обрадовало всех, это примирение с церковью. Православная церковь
проявила в своих сборах на войну истинный патриотизм, и он был оценен.
На патриарха и духовенство посыпались правительственные награды. На эти
средства создавались авиаэскадрильи и танковые дивизии с названиями
«Александр Невский» и «Дмитрий Донской». Показывали фильм, где священник
с председателем райисполкома, партизаном, уничтожает зверствующих
фашистов. Фильм заканчивался тем, что старый звонарь поднимается на
колокольню и бьет в набат, перед этим широко перекрестясь. Прямо
звучало: «Осени себя крестным знамением, русский народ!» У раненых
зрителей, да и у персонала блестели слезы на глазах, когда зажигался
свет.
Наоборот, огромные деньги, внесенные председателем колхоза,
кажется, Ферапонтом Головатым, вызывали злобные улыбки. «Ишь как
наворовался на голодных колхозниках», — говорили раненые из крестьян.
Громадное
возмущение у населения вызвала и деятельность пятой колонны, то есть
внутренних врагов. Я сам убедился, как их было много: немецким самолетам
сигнализировали из окон даже разноцветными ракетами. В ноябре 1941 года
в госпитале Нейрохирургического института сигнализировали из окна
азбукой Морзе. Дежурный врач Мальм, совершенно спившийся и
деклассированный человек, сказал, что сигнализация шла из окна
операционной, где дежурила моя жена. Начальник госпиталя Бондарчук на
утренней пятиминутке сказал, что он за Кудрину ручается, а дня через два
сигнальщика взяли, и навсегда исчез сам Мальм.
Мой учитель игры
на скрипке Александров Ю. А., коммунист, хотя и скрыто религиозный,
чахоточный человек, работал начальником пожарной охраны Дома Красной
Армии на углу Литейного и Кировской. Он гнался за ракетчиком, явно
работником Дома Красной Армии, но не смог рассмотреть его в темноте и не
догнал, но ракетницу тот бросил под ноги Александрову.
Быт в
институте постепенно налаживался. Стало лучше работать центральное
отопление, электрический свет стал почти постоянным, появилась вода в
водопроводе. Мы ходили в кино. Такие фильмы, как «Два бойца», «Жила-была
девочка» и другие, смотрели с нескрываемым чувством.
На «Два
бойца» санитарка смогла взять билеты в кинотеатр «Октябрь» на сеанс
позже, чем мы рассчитывали. Придя на следующий сеанс, мы узнали, что
снаряд попал во двор этого кинотеатра, куда выпускали посетителей
предыдущего сеанса, и многие были убиты и ранены.
Лето 1942 года
прошло через сердца обывателей очень грустно. Окружение и разгром наших
войск под Харьковом, сильно пополнившие количество наших пленных в
Германии, навели большое на всех уныние. Новое наступление немцев до
Волги, до Сталинграда, очень тяжело всеми переживалось. Смертность
населения, особенно усиленная в весенние месяцы, несмотря на некоторое
улучшение питания, как результат дистрофии, а также гибель людей от
авиабомб и артиллерийских обстрелов ощутили все.
У жены украли в
середине мая мою и ее продовольственные карточки, отчего мы снова очень
сильно голодали. А надо было готовиться к зиме.
Мы не только
обработали и засадили огороды в Рыбацком и Мурзинке, но получили
изрядную полосу земли в саду у Зимнего дворца, который был отдан нашему
госпиталю. Это была превосходная земля. Другие ленинградцы обрабатывали
другие сады, скверы, Марсово поле. Мы посадили даже десятка два глазков
от картофеля с прилегающим кусочком шелухи, а также капусту, брюкву,
морковь, лук-сеянец и особенно много турнепса. Сажали везде, где только
был клочок земли.
Жена же, боясь недостатка белковой пищи,
собирала с овощей слизняков и мариновала их в двух больших банках.
Впрочем, они не пригодились, и весной 1943 года их выбросили.
Наступившая
зима 1942/43 года была мягкой. Транспорт больше не останавливался, все
деревянные дома на окраинах Ленинграда, в том числе и дома в Мурзинке,
снесли на топливо и запаслись им на зиму. В помещениях был электрический
свет. Вскоре ученым дали особые литерные пайки. Мне как кандидату наук
дали литерный паек группы Б. В него ежемесячно входили 2 кг сахара, 2 кг
крупы, 2 кг мяса, 2 кг муки, 0,5 кг масла и 10 пачек папирос
«Беломорканал». Это было роскошно, и это нас спасло.
Обмороки у
меня прекратились. Я даже легко всю ночь дежурил с женой, охраняя огород
у Зимнего дворца по очереди, три раза за лето. Впрочем, несмотря на
охрану, все до одного кочана капусты украли.
Большое значение
имело искусство. Мы начали больше читать, чаще бывать в кино, смотреть
кинопередачи в госпитале, ходить на концерты самодеятельности и
приезжавших к нам артистов. Однажды мы с женой были на концерте
приехавших в Ленинград Д. Ойстраха и Л. Оборина. Когда Д. Ойстрах играл,
а Л. Оборин аккомпанировал, в зале было холодновато. Внезапно голос
тихо сказал: «Воздушная тревога, воздушная тревога! Желающие могут
спуститься в бомбоубежище!» В переполненном зале никто не двинулся,
Ойстрах благодарно и понимающе улыбнулся нам всем одними глазами и
продолжал играть, ни на мгновение не споткнувшись. Хотя в ноги толкало
от взрывов и доносились их звуки и тявканье зениток, музыка поглотила
все. С тех пор эти два музыканта стали моими самыми большими любимцами и
боевыми друзьями без знакомства.
К осени 1942 года Ленинград
сильно опустел, что тоже облегчало его снабжение. К моменту начала
блокады в городе, переполненном беженцами, выдавалось до 7 миллионов
карточек. Весной 1942 года их выдали только 900 тысяч.
Эвакуировались
многие, в том числе и часть 2-го Медицинского института. Остальные вузы
уехали все. Но все же считают, что Ленинград смогли покинуть по Дороге
жизни около двух миллионов. Таким образом, около четырех миллионов
умерло (По официальным данным в блокадном Ленинграде умерло около 600
тысяч человек, по другим — около 1 миллиона. — ред.) цифра, значительно
превышающая официальную. Далеко не все мертвецы попали на кладбище.
Громадный ров между Саратовской колонией и лесом, идущим к Колтушам и
Всеволожской, принял в себя сотни тысяч мертвецов и сровнялся с землей.
Сейчас там пригородный огород, и следов не осталось. Но шуршащая ботва и
веселые голоса убирающих урожай — не меньшее счастье для погибших, чем
траурная музыка Пискаревского кладбища.
Немного о детях. Их
судьба была ужасна. По детским карточкам почти ничего не давали. Мне
как-то особенно живо вспоминаются два случая.
В самую суровую
часть зимы 1941/42 года я брел из Бехтеревки на улицу Пестеля в свой
госпиталь. Опухшие ноги почти не шли, голова кружилась, каждый
осторожный шаг преследовал одну цель: продвинуться вперед и не упасть
при этом. На Староневском я захотел зайти в булочную, чтобы отоварить
две наши карточки и хоть немного согреться. Мороз пробирал до костей. Я
стал в очередь и заметил, что около прилавка стоит мальчишка лет
семи-восьми. Он наклонился и весь как бы сжался. Вдруг он выхватил кусок
хлеба у только что получившей его женщины, упал, сжавшись в ко-1 мок
спиной кверху, как ежик, и начал жадно рвать хлеб зубами. Женщина,
утратившая хлеб, дико завопила: наверное, ее дома ждала с нетерпением
голодная семья. Очередь смешалась. Многие бросились бить и топтать
мальчишку, который продолжал есть, ватник и шапка защищали его.
«Мужчина! Хоть бы вы помогли», — крикнул мне кто-то, очевидно, потому,
что я был единственным мужчиной в булочной. Меня закачало, сильно
закружилась голова. «Звери вы, звери», — прохрипел я и, шатаясь, вышел
на мороз. Я не мог спасти ребенка. Достаточно было легкого толчка, и
меня, безусловно, приняли бы разъяренные люди за сообщника, и я упал бы.
Да,
я обыватель. Я не кинулся спасать этого мальчишку. «Не обернуться в
оборотня, зверя», — писала в эти дни наша любимая Ольга Берггольц.
Дивная женщина! Она многим помогала перенести блокаду и сохраняла в нас
необходимую человечность.
Я от имени их пошлю за рубеж телеграмму:
«Живы. Выдержим. Победим».
Но неготовность разделить участь избиваемого ребенка навсегда осталась у меня зарубкой на совести… Второй
случай произошел позже. Мы получили только что, но уже во второй раз,
литерный паек и вдвоем с женой несли его по Литейному, направляясь
домой. Сугробы были и во вторую блокадную зиму достаточно высоки. Почти
напротив дома Н. А. Некрасова, откуда он любовался парадным подъездом,
цепляясь за погруженную в снег решетку, шел ребенок лет четырех-пяти. Он
с трудом передвигал ноги, огромные глаза на иссохшем старческом лице с
ужасом вглядывались в окружающий мир. Ноги его заплетались. Тамара
вытащила большой, двойной, кусок сахара и протянула ему. Он сначала не
понял и весь сжался, а потом вдруг рывком схватил этот сахар, прижал к
груди и замер от страха, что все случившееся или сон, или неправда… Мы
пошли дальше. Ну, что же большее могли сделать еле бредущие обыватели? .